смотрит в землю и крепко сжимает свою трость. Мы проходим мимо молодой пьяной пары, которая сидит на капоте машины и хохочет. У парня не хватает двух передних зубов.
Я здесь как нельзя кстати, понимаю я, с моей-то сломанной рукой. Никто не обращает на нас внимания, когда мы входим в отделение неотложной помощи, где царят суета и хаос. Мы вынуждены пробираться сквозь толпу; от шума, запахов и яркого света я как будто сжимаюсь внутри своей куртки. Художница уверенно ведет меня по широким, покрытым чистым линолеумом коридорам. Мы заходим в лифт; он дезинфицирован не настолько тщательно, чтобы полностью уничтожить неприятный запах. Мне хочется рассказать Художнице о Колизее и об инсценировке морских сражений, но я не могу говорить.
По дороге мы останавливаемся трижды. Лифт то пустеет, то заполняется людьми. Две медсестры в голубых халатах, не обращая ни на кого внимания, обсуждают телепрограмму. «Серия с… – говорит одна. Другая кивает: – Да-да, помню».
Я некоторое время слушаю их и вскоре понимаю, что они говорят о разных передачах. Ни одна, кажется, этого не замечает. Мы все пятимся, чтобы освободить место женщине с красной помадой на губах и на костылях. Чем выше поднимаемся, тем сильнее мне сдавливает грудь.
Мы с группой людей выходим на двенадцатом этаже. В коридоре все, сталкиваясь и натыкаясь друг на друга, поворачивают в свою сторону и расходятся в разных направлениях. Я следую за ярким отблеском света на затылке Художницы.
Мы заходим в помещение с росписью на стенах. Поле розовых, как жвачка, цветов. Связка воздушных шаров. Пара соек, сидящих на проводе. Я замедляю шаг, чтобы взглянуть на них.
Они выглядят именно так, как я и ожидала: пыльно-розовыми, с глазами-бусинками, с мазками голубого на крыльях. Мне на секунду становится интересно, смогла бы я нарисовать такое.
В другой жизни.
Мы выходим из помещения в другой коридор, и тут я осознаю, что мы совершенно одни. Я даже слышу скрип нашей обуви по линолеуму. Художница останавливается у двери рядом с большим смотровым окном, которое закрыто жалюзи. На двери пюпитр с зажимом, под которым на листке зеленым маркером написано: «П. Крэггз».
Я вдруг понимаю, что это за чувство, то самое чувство, что формировалось, едва я зашла в здание. Это ощущение себя больной. Однако Портреты не могут болеть, поэтому я делаю предположение, что чувствую страх. Я боюсь того, что находится за дверью.
Возможно, она пугает и Лалабелль. Это страх отразился на ее лице, когда она спросила у меня, не Спенсеру ли я отдала недостающий листок. Что он говорил мне по телефону? «Ты нашла ее».
– Сюда, – говорит Художница.
Ничего не остается, как продолжать путь. Что бы я там ни нашла, я знаю, это будет своего рода конец. Возможно, это нормально – бояться. Возможно, так чувствовали себя все Портреты, когда знали, что я иду за ними.
По ту сторону двери – смерть. За свою короткую жизнь я никогда не была в чем-то уверена так, как в этом. Конец списка. Конец линии.
А я не хочу, чтобы она заканчивалась. Возможно, это эгоизм, тем более после всех тех смертей, к которым я имела отношение. Но мне все равно очень хочется жить. И мне хочется, чтобы жила Художница. Мне хочется уйти из города.
– Мне подождать снаружи? – спрашивает Художница, кладя руку на дверную ручку.
Я мотаю головой, и уголок ее рта приподнимается. Она открывает дверь и пропускает меня вперед. Я захожу в темный проем.
Свет здесь зеленый. Он пульсирует в такт звуковым сигналам и хриплому дребезжанию, доносящимся от аппаратов. А аппаратов здесь ужасно много. Они выстроились, как молчаливые роботы-плакальщики, вокруг кровати. Я не знаю, зачем они, но каждый из них выглядит ужасно важным. Из разных отверстий вылезают прозрачные пластиковые трубки и тонкие провода в черной резиновой оплетке и тянутся от одного аппарата к другому, будто щупальца в молитвенном круге или сложная фигура в игре «веревочка».
В центре этой паутины на больничной койке возлежит последний Портрет. Она настолько маленькая и сморщенная, что мне не сразу удается разглядеть ее среди одеял и прочего оборудования. Ее глаза закрыты. Тишину нарушает сухой шелест аппарата, который дышит за нее.
Я чувствую, как ко мне сзади подходит Художница.
– Думаю, ей осталось недолго.
– Что с ней случилось? – спрашиваю я.
– Заболела.
– Портреты не болеют, – говорю я, поворачиваюсь к Художнице и вижу, что ее глаза блестят от слез.
– Да, – говорит она, – да, не болеют.
Я опять поворачиваюсь к крохотной фигурке на кровати. К настоящему моменту я повидала много Портретов. Все до одного походили на Лалабелль Рок, в отличие от этой сморщенной изюмины. Я вижу, как ее рука сжимает пластиковую кнопку. Она напоминает клешню. Линии очень глубокие. Это не татуировка. Теперь, когда я вижу реальность, мне с трудом верится, что я могла купиться на фальшивки. Она выглядит совсем не лощеной и не деловитой. Она выглядит как обычный человек.
– Не понимаю, – говорю я, хотя все понимаю. Мне просто не хочется верить в то, что это реальность.
– Прости, – говорит Художница. – Я думала, ты знаешь. Я думала, уж ты-то должна это знать.
– Я не могу убить ее. Если она настоящая.
– А ты бы убила ее, если б могла?
– Не знаю, – говорю я. Вернулась моя головная боль и взламывает мне правый висок. – Не знаю. Нет.
Если б я убила ее, кровь была бы не фальшивой. Об этом-то моменте мне и говорил Спенсер. Если б я это сделала, то сколько бы ни мыла руки, не смогла бы смыть пятна.
Мне хочется упасть в одно из кресел, но они кажутся хрупкими и хлипкими, чтобы в них можно было упасть. Поэтому я просто присаживаюсь на краешек, расставляю колени и свешиваю голову.
– Значит, если это настоящая Лалабелль, кто создал меня? – спрашиваю я. – Кто тот человек на вилле? Кто разлил «Пепто-Бисмоль»?
– Что? Я не понимаю тебя… – мягко говорит Художница, и я прерываю ее стоном.
– А я вообще ничего не понимаю. Вообще ничего.
Она встает